Anton Chekhov – The Lady with the Dog (Ch. 2, Part 2)

7+

Always modest, Chekhov could hardly have imagined the extent of his posthumous reputation. The ovations for The Cherry Orchard in the year of his death showed him how high he had risen in the affection of the Russian public – by then he was second in literary celebrity only to Tolstoy, who outlived him by six years – but after his death, Chekhov’s fame soon spread further afield.

Today we continue reading his story “The Lady with the Dog” (Дама с собачкой). As usual, you can listen to the story in Russian, read the transcript and consult with translation in English.

– Чем мне оправдаться? Я дурная, низкая женщина, я себя презираю и об оправдании не думаю. Я не мужа обманула, а самое себя. И не сейчас только, а уже давно обманываю. Мой муж, быть может, честный, хороший человек, но ведь он лакей! Я не знаю, что он делает там, как служит, я знаю только, что он лакей. Мне, когда я вышла за него, было двадцать лет, меня томило любопытство, мне хотелось чего-нибудь получше; ведь есть же, – говорила я себе, – другая жизнь. Хотелось пожить! Пожить и пожить… Любопытство меня жгло… вы этого не понимаете, но, клянусь богом, я уже не могла владеть собой, со мной что-то делалось, меня нельзя было удержать, я сказала мужу, что больна, и поехала сюда… И здесь все ходила, как в угаре, как безумная… и вот я стала пошлой, дрянной женщиной, которую всякий может презирать. “Forgiven? No. I am a bad, low woman; I despise myself and don’t attempt to justify myself. It’s not my husband but myself I have deceived. And not only just now; I have been deceiving myself for a long time. My husband may be a good, honest man, but he is a flunkey! I don’t know what he does there, what his work is, but I know he is a flunkey! I was twenty when I was married to him. I have been tormented by curiosity; I wanted something better. ‘There must be a different sort of life,’ I said to myself. I wanted to live! To live, to live! . . . I was fired by curiosity . . . you don’t understand it, but, I swear to God, I could not control myself; something happened to me: I could not be restrained. I told my husband I was ill, and came here. . . . And here I have been walking about as though I were dazed, like a mad creature; . . . and now I have become a vulgar, contemptible woman whom any one may despise.”
Гурову было уже скучно слушать, его раздражал наивный тон, это покаяние, такое неожиданное и неуместное; если бы не слезы на глазах, то можно было бы подумать, что она шутит или играет роль.
– Я не понимаю, – сказал он тихо, – что же ты хочешь?
Gurov felt bored already, listening to her. He was irritated by the naïve tone, by this remorse, so unexpected and inopportune; but for the tears in her eyes, he might have thought she was jesting or playing a part.
“I don’t understand,” he said softly. “What is it you want?”
Она спрятала голову у него на груди и прижалась к нему.
– Верьте, верьте мне, умоляю вас… – говорила она. – Я люблю честную, чистую жизнь, а грех мне гадок, я сама не знаю, что делаю. Простые люди говорят: нечистый попутал. И я могу теперь про себя сказать, что меня попутал нечистый.
– Полно, полно… – бормотал он.
She hid her face on his breast and pressed close to him.
“Believe me, believe me, I beseech you . . .” she said. “I love a pure, honest life, and sin is loathsome to me. I don’t know what I am doing. Simple people say: ‘The Evil One has beguiled me.’ And I may say of myself now that the Evil One has beguiled me.”
“Hush, hush! . . .” he muttered.
Он смотрел ей в неподвижные, испуганные глаза, целовал ее, говорил тихо и ласково, и она понемногу успокоилась, и веселость вернулась к ней; стали оба смеяться.

Потом, когда они вышли, на набережной не было ни души, город со своими кипарисами имел совсем мертвый вид, но море еще шумело и билось о берег; один баркас качался на волнах, и на нем сонно мерцал фонарик.

He looked at her fixed, scared eyes, kissed her, talked softly and affectionately, and by degrees she was comforted, and her gaiety returned; they both began laughing.
Afterwards when they went out there was not a soul on the sea-front. The town with its cypresses had quite a deathlike air, but the sea still broke noisily on the shore; a single barge was rocking on the waves, and a lantern was blinking sleepily on it.
Нашли извозчика и поехали в Ореанду.
– Я сейчас внизу в передней узнал твою фамилию: на доске написано фон Дидериц, – сказал Гуров. – Твой муж немец??
– Нет, у него, кажется, дед был немец, но сам он православный.
They found a cab and drove to Oreanda.
“I found out your surname in the hall just now: it was written on the board — Von Diderits,” said Gurov. “Is your husband a German?”
“No; I believe his grandfather was a German, but he is an Orthodox Russian himself.”
В Ореанде сидели на скамье, недалеко от церкви, смотрели вниз на море и молчали. Ялта была едва видна сквозь утренний туман, на вершинах гор неподвижно стояли белые облака. Листва не шевелилась на деревьях, кричали цикады и однообразный, глухой шум моря, доносившийся снизу, говорил о покое, о вечном сне, какой ожидает нас. Так шумело внизу, когда еще тут не было ни Ялты, ни Ореанды, теперь шумит и будет шуметь так же равнодушно и глухо, когда нас не будет. И в этом постоянстве, в полном равнодушии к жизни и смерти каждого из нас кроется, быть может, залог нашего вечного спасения, непрерывного движения жизни на земле, непрерывного совершенства. Сидя рядом с молодой женщиной, которая на рассвете казалась такой красивой, успокоенный и очарованный в виду этой сказочной обстановки – моря, гор, облаков, широкого неба, Гуров думал о том, как, в сущности, если вдуматься, все прекрасно на этом свете, все, кроме того, что мы сами мыслим и делаем, когда забываем о высших целях бытия, о своем человеческом достоинстве. At Oreanda they sat on a seat not far from the church, looked down at the sea, and were silent. Yalta was hardly visible through the morning mist; white clouds stood motionless on the mountain-tops. The leaves did not stir on the trees, grasshoppers chirruped, and the monotonous hollow sound of the sea rising up from below, spoke of the peace, of the eternal sleep awaiting us. So it must have sounded when there was no Yalta, no Oreanda here; so it sounds now, and it will sound as indifferently and monotonously when we are all no more. And in this constancy, in this complete indifference to the life and death of each of us, there lies hid, perhaps, a pledge of our eternal salvation, of the unceasing movement of life upon earth, of unceasing progress towards perfection. Sitting beside a young woman who in the dawn seemed so lovely, soothed and spellbound in these magical surroundings — the sea, mountains, clouds, the open sky – Gurov thought how in reality everything is beautiful in this world when one reflects: everything except what we think or do ourselves when we forget our human dignity and the higher aims of our existence.
Подошел какой-то человек – должно быть, сторож, – посмотрел на них и ушел. И эта подробность показалась такой таинственной и тоже красивой. Видно было, как пришел пароход из Феодосии, освещенный утренней зарей, уже без огней.
– Роса на траве, – сказала Анна Сергеевна после молчания.
– Да. Пора домой.
Они вернулись в город.
A man walked up to them – probably a keeper – looked at them and walked away. And this detail seemed mysterious and beautiful, too. They saw a steamer come from Theodosia, with its lights out in the glow of dawn.
“There is dew on the grass,” said Anna Sergeyevna, after a silence.
“Yes. It’s time to go home.”
They went back to the town.
Потом каждый полдень они встречались на набережной, завтракали вместе, обедали, гуляли, восхищались морем. Она жаловалась, что дурно спит и что у нее тревожно бьется сердце, задавала все одни и те же вопросы, волнуемая то ревностью, то страхом, что он недостаточно ее уважает. И часто на сквере в саду, когда вблизи их никого не было, он вдруг привлекал ее к себе и целовал страстно. Совершенная праздность, эти поцелуи среди белого дня, с оглядкой и страхом, как бы кто не увидел, жара, запах моря и постоянное мелькание перед глазами праздных, нарядных, сытых людей точно переродили его: он говорил Анне Сергеевне о том, как она хороша, как соблазнительна, был нетерпеливо страстен, не отходил от нее ни на шаг, а она часто задумывалась и все просила его сознаться, что он ее не уважает, нисколько не любит, а только видит в ней пошлую женщину. Почти каждый вечер попозже они уезжали куда-нибудь за город, в Ореанду или на водопад; и прогулка удавалась, впечатления неизменно всякий раз были прекрасны, величавы. Then they met every day at twelve o’clock on the sea-front, lunched and dined together, went for walks, admired the sea. She complained that she slept badly, that her heart throbbed violently; asked the same questions, troubled now by jealousy and now by the fear that he did not respect her sufficiently. And often in the square or gardens, when there was no one near them, he suddenly drew her to him and kissed her passionately. Complete idleness, these kisses in broad daylight while he looked round in dread of some one’s seeing them, the heat, the smell of the sea, and the continual passing to and fro before him of idle, well-dressed, well-fed people, made a new man of him; he told Anna Sergeyevna how beautiful she was, how fascinating. He was impatiently passionate, he would not move a step away from her, while she was often pensive and continually urged him to confess that he did not respect her, did not love her in the least, and thought of her as nothing but a common woman. Rather late almost every evening they drove somewhere out of town, to Oreanda or to the waterfall; and the expedition was always a success, the scenery invariably impressed them as grand and beautiful.
Ждали, что приедет муж. Но пришло от него письмо, в котором он извещал, что у него разболелись глаза, и умолял жену поскорее вернуться домой. Анна Сергеевна заторопилась.
– Это хорошо, что я уезжаю, – говорила она Гурову. – Это сама судьба.
They were expecting her husband to come, but a letter came from him, saying that there was something wrong with his eyes, and he entreated his wife to come home as quickly as possible. Anna Sergeyevna made haste to go.
“It’s a good thing I am going away,” she said to Gurov. “It’s the finger of destiny!”
Она поехала на лошадях, и он провожал ее. Ехали целый день. Когда она садилась в вагон курьерского поезда и когда пробил второй звонок, она говорила:
– Дайте я погляжу на вас еще… Погляжу еще раз. Вот так.
Она не плакала, но была грустна, точно больна, и лицо у нее дрожало.
– Я буду о вас думать… вспоминать, – говорила она. – Господь с вами, оставайтесь. Не поминайте лихом. Мы навсегда прощаемся, это так нужно, потому что не следовало бы вовсе встречаться. Ну, господь с вами.
She went by coach and he went with her. They were driving the whole day. When she had got into a compartment of the express, and when the second bell had rung, she said:
“Let me look at you once more . . . look at you once again. That’s right.”
She did not shed tears, but was so sad that she seemed ill, and her face was quivering.
“I shall remember you . . . think of you,” she said. “God be with you; be happy. Don’t remember evil against me. We are parting forever – it must be so, for we ought never to have met. Well, God be with you.”
Поезд ушел быстро, его огни скоро исчезли, и через минуту уже не было слышно шума, точно все сговорилось нарочно, чтобы прекратить поскорее это сладкое забытье, это безумие. И, оставшись один на платформе и глядя в темную даль, Гуров слушал крик кузнечиков и гудение телеграфных проволок с таким чувством, как будто только что проснулся. И он думал о том, что вот в его жизни было еще одно похождение или приключение, и оно тоже уже кончилось, и осталось теперь воспоминание… Он был растроган, грустен и испытывал легкое раскаяние; ведь эта молодая женщина, с которой он больше уже никогда не увидится, не была с ним счастлива; он был приветлив с ней и сердечен, но все же в обращении с ней, в его тоне и ласках сквозила тенью легкая насмешка, грубоватое высокомерие счастливого мужчины, который к тому же почти вдвое старше ее. Все время она называла его добрым, необыкновенным, возвышенным; очевидно, он казался ей не тем, чем был на самом деле, значит невольно обманывал ее… The train moved off rapidly, its lights soon vanished from sight, and a minute later there was no sound of it, as though everything had conspired together to end as quickly as possible that sweet delirium, that madness. Left alone on the platform, and gazing into the dark distance, Gurov listened to the chirrup of the grasshoppers and the hum of the telegraph wires, feeling as though he had only just waked up. And he thought, musing, that there had been another episode or adventure in his life, and it, too, was at an end, and nothing was left of it but a memory … He was moved, sad, and conscious of a slight remorse. This young woman whom he would never meet again had not been happy with him; he was genuinely warm and affectionate with her, but yet in his manner, his tone, and his caresses there had been a shade of light irony, the coarse condescension of a happy man who was, besides, almost twice her age. All the time she had called him kind, exceptional, lofty; obviously he had seemed to her different from what he really was, so he had unintentionally deceived her …
Здесь на станции уже пахло осенью, вечер был прохладный.
“Пора и мне на север, – думал Гуров, уходя с платформы. – Пора!”
Here at the station was already a scent of autumn; it was a cold evening.
“It’s time for me to go north,” thought Gurov as he left the platform. “High time!”
Russian Pod 101
7+

Your feedback and questions

Your email address will not be published. Required fields are marked *